Избранные стихи 1996 - 1998
Главная страница сайта "Поле вечных историй" Стихи 1994 - 1996 "Книга для посетителей" Cтихи 1998 - 2000 Новые стихи Министихи Прозостихи
Из книги


ГРАФФИТИ




Graffiti Book Cover



Москва - Париж - Нью-Йорк, "Третья волна", 1998




* * *


Ежовое десятилетье
круглится штыковым клубком.
Лететь ли с горки, не лететь ли
туда, где смыслом глубоко?

Клубок утратил нить спряженья.
Ах, колобок мой, колобок,
ты шел к нужде от принужденья,
добрался к месту однобок.

Увяла дева девяностых.
Куда любовь свою струить?
Искать покрой без мерки ГОСТа
иль просто перерезать нить?





ЗОНОФОН

                           Алине Витухновской


Ты стоишь внутри себя,
смотришь – жизнь ползет сипя,
смотришь в щель из темноты.
Тьме известно: это ты.

Под стеной стеклянный мыш.
Ты шуршишь – он слышит: “Кыш!” –
злобствует. И тверже льда
глаз прозрачная вода.

Гитлер, Гитлер, я капут,
ты музеен, а я пуст,
ты дыряв, но полон сил
в голове, что не сносил.

Оловянный наш солдат,
мой покой хранишь? Я рад.
Механическая стать…
Вспомним мать? Не вспомним мать.

Кто-то вышел из дверей,
кто-то вышел Царь Зверей,
и звенит наш зонофон –
это гость, кошмарный сон.





* * *


Вот так и шасть ужом в метро,
вот так и по дырявым нотам
идешь на дно. Ах, что за дно там!

Виляет музыка хвостом,
ступни лелеет ил болотный.
Ква-ква. Москва. Фуршет. Мне плотно!

А на другом конце – Восток.
Поют улыбки свет миндальный,
засахаренный и медальный.

Куда же ехать нам, дружок,
кому отдать земной должок?





* * *


Потому что прозелень на коричневом,
потому и лето – кусок зимы,
и в витрине смотрится укоризненно
эмигрант из царства большого “мы”.

Телефоны в памяти продырявленной
расточают ветру свое тепло.
Кто звонит нам? То продираются
цифры прошлого, что нулем ушло.

Эх, соринка во взгляде города,
стань стеклянной, стальной слезой.
Песни голода, тексты Господа,
наш гимнический мезозой.





* * *


Ерунды начитавшись, наслушавшись ерунды,
пролезаешь в себя сквозь одну из заветных дыр,
закрываешь окно, запираешься в тело свое
и желтеешь листвою, как будто ты выпил йод.

Тишина так и льет, словно светит полночный дождь,
и не вожжи к высотам полет направляют, а вождь
в голове, что остался без племени своего
и сидит, одинок. Правда ведь, мы жалеем его?





НЕЖИЗНЬ


Бесхозным утром я пошел на слом.
Нежизнь стояла, скалясь, за стеклом,
и в огороде слитно восходил
конклав одновременных мне светил.

Салатным мхом Аленушка росла.
Болото было братцем. На осла
возложен ими тягловый посыл.
И я там был. Но жижи я не пил.

А где я не был? В городе Драже.
Метро там зеленеет буквой "Ж",
а "м" и "ж" исключены из блюд.
Там пьют? Да, пьют, но влагу там не льют.

Вот камешек… А где же огород?
Пророс в меня. Последний оборот
страницы — и дописана нежизнь.
Вот я, стоящий книгой. Одолжить?





ЛЕНТА ДЛЯ ЛЕНТЯЯ


                                    Татьяне Щербине, подарившей мне
                                    китайский блокнот в виде ленты



Изображая слова на ленте,
собранной в книжечку, вертишь вентиль –
и стихи текут в белизну бумаги,
устанавливают концевые флаги.

Вот и дни текут куда-то в воронку,
вороным табуном топочут звонко
по асфальту, вгрызающемуся в перспективу,
словно нож – в бульварное чтиво.

Хочешь сесть – окажется, нету стула,
хочешь петь – а скажут, у нас нет слуха;
и как будто есть лишь большое ухо
в вышине, на земле же — глухо.

Так что быть поэтом весьма накладно –
есть соблазн искать, что в себе неладно,
а неладно все, начиная с песен
до охвата стен, что, как галстук, тесен.

На бумаге, однако же, стыдно плакать,
ибо мокрый лик недостоин лака.
Потому я развертываю ленту
и куда-то, быть может, вношу свою лепту.





* * *


На простыне белее мела
лежишь ты – сам себе семья –
и думаешь: “А что мне делать
с необходимостью себя?”

Какой такой верховной силе
понадобился этот ты?
Зачем белье лимонно-синее
подостлано под этот тыл?

Да-да, конечно, мир неполон
без нас, унесшихся во снах,
но все это еще не повод
лежать на алых простынях.

С подстилки встань вечнозеленой,
собою твердь перелопать
и лоном припади на лоно
земли, что дарит тебе пядь.

Подложат бархат тебе черный,
поплачут, в мавзолей селя,
зубилом всё изложат четко
о неизбежности тебя.





* * *


Ремонтируется наше ничто,
расширяется наше нигде,
перестраивается никем,
просачивается в никуда.

Вот беда, говорят, беда,
но мы выдержим этот удар,
положим себя кирпичами,
назовем Петром лучший камень.

Что же, Петр не крошился – дал крен,
и пизанским чудом стал Кремль,
и земля круглее всего под крестом,
и на дом уже клеят бумажки: “Содом”.

Вот выходит прораб – никто.
На макете улица в никуда.
Рядом график висит: никогда.
Мимо люди идут: не беда.





ПРОРОК


1.

Это было давно, когда море стекало с неба,
когда гром осыпaлся стеклянным горохом льда.
Говорится в преданьях: души полнились снегом.
До сих пор белизною горда календарная даль.

Это было давно, когда люди брели как волны,
когда камни в обнимку ко дну окаянному шли,
когда черными крыльями мир обнимала полночь,
когда каменный Бог волнорезом вставал с земли.


2.


Скажешь ты: “Мне трудно, поверьте:
у меня внутри не хорда, а вертел.

Солнце меня лижет, сжигает,
черными лугами пугает.

Вот иду я с внутренней правдой,
а деревья шепчутся праздно.

Вот стучусь собою я в двери.
Думают: монету ль дать, две ли.

Я кричу: разверзнитесь, уши! –
а в домах уж подано кушать.

Ночь меня в высоты уносит.
У людей будильник у носа.

Странником влачусь по Земле я.
Вы же плоть лелеете, млея.

Но невскоре – вечностью смерьте –
накажу я мир своей смертью!”


3.

Человек повторяет историю рода
и города, своего и чужого народа,
вырастает кварталами, ставит крыши,
проницает собой безвоздушное “выше”.

Он летит над землею бессонными снами,
не выговаривается устами,
не отдает сокровенное Богу
и даже ближним, пусть их немного.

Он ведет разговор с памятью предков,
достигает себя распрямленного, прежде
чем откроет в плаванье остров сути,
словно тот, кто по водам шествовал к суше.


4.

Ты сегодня плаваешь посуху,
я сегодня езжу пешком.
Жизнь такая сердцу не по сердцу,
хоть превыше высших всех школ.

Книги я читал вчера впроголодь,
ты же завтра отменишь слова –
и умолкнет нагорная проповедь,
вместо лика возникнет овал.

Будешь зваться ты впредь моим именем,
запасешься ты впрок ремеслом
мою бедность на золото выменять,
мои буквы отправить на слом.


5.

Семь ветров проницают кожу.
Путешествие беспечально
из огня, что под кожей ожил,
в полынью возрастов причальных.

Семь небес не минуешь разом.
На холме стою, наблюдаю,
как столетья идут парадом
из глубин календарной дали.

Семью семь – те, кто слышат небо
сквозь трамваи и разговоры,
и свирепство встречают немо,
и в глазах их седьмые воды.





* * *

                                    Кэрол Руменс


Ничего не проси, не проси, не жди,
не крути наугад телефонный диск,
не ищи сокровенные номера,
потому что за цифрой молчит дыра.

Наполняет душу вода, вода,
но и здесь дыра. И под клич: "О, да!" –
истекает весело, струйно смесь,
и уже есть пустоты, нутро шлет весть.

Этот глобус верти, верти, играй –
в сердцевине, конечно же, спит Грааль,
и к нему дыра, и в ней жизнь отдашь,
потому что точится карандаш.





* * *


Сильный пахнет серединой лета, слабый – зимою,
цвет человека прорастает в него, как семя,
буреют травы юного зноя,
а к осени отменяет нас перфектное время.

Вот и растаяли льдины глазные,
видна вода голубого взора.
Эти луга – явь ли, сны ли,
только душа им как раз приходится впору.





* * *


Зверь выходит на улицу,
пробует на зубок
упаковки домов, к моему лицу
придвигается и не дает зарок
невмешательства в мою кровь и плоть,
превозносит внутри себя тепло.

Жить внутри – суть наручники цифры 3,
жить в себе – единицы сломанный рог,
и в падениях наших есть ритм,
и душа поднимает на мачте грот,
только порваны уже паруса,
и брюшное плаванье недостойно саг.

А в проглоченном городе бродит сок
кисловатый, как островной туман,
и нет солнца, лишь паукастый сток
для водицы, совести и ума,
угадавшего: зверь бежит,
догоняя свою же жизнь.





* * *


Утро потчует нас рыбьим жиром,
ночь одевает бессонным жаром...
Все ничего, были б родные живы
и не колола б тоска гвоздем ржавым.

Все ничего, но не глазей в газеты:
глупость поныне довлеет дневи,
скука шагает по пешеходной зебре,
небо забрасывает свой невод.

Все ничего, но не включай телевизор,
не подходи к телефону, задерни шторы,
в страну пустоты наилегальнейшую визу
тебе с поздравлениями не вручили чтобы.





* * *


Мне открывались плоскогорья тротуаров –
вид с первого этажа и с последнего тоже,
и даже снизу. Шагали пары
башмаков и люди в собственной коже,

говорили утробами, перебирали звуки;
речь просилась обратно в глотки,
свежий смысл не давался в руки,
словно нос уплывающей лодки.

А когда-то к нам приходили деревья,
окружали сквозящим трепетом жестов,
озаряли к солнечным ласкам ревностью,
отраженьем себя в оконной жести.

И что лучше, я уж теперь не знаю –
откровенность ли плоскостопой жизни
или древесная сокровенность рая,
почему-то покинутого с укоризной.





* * *


Раскинув ветви полета,
освоив невесомость мечты...
Но под тяжестью высоты
вверх уже ни на йоту.

Нет ничего хуже
возвращений по Смоленской дороге,
повторений пройденного по лужам,
приветствующим знакомые ноги.

Лучше уж вниз, к антиподам,
быстро-быстро гребущим ушами
по водам озера Подпол,
а штиблетами – по небу вышагивающим!





* * *


Этот день выдался темнокожий,
одышливый с присвистом...
Шепчет: принимай, что тебе предложено,
не приникай пристально

к особенностям и приметам,
не выпячивай нравственные приматы
(отличающие тростник приметный
от трав примятых).

Были мы накопители боли,
стали – страдальцы зуда.
Озабоченным громкостью роли
ждать ли внесценарного чуда?

Первородство можно сменять на похлебку.
Что же взять за сидельческое сиротство?
Ну, скажем, скатерть из белого хлопка
и томик Бродского.





ИЗ УИСТАНА ХЬЮ ОДЕНА


Жизнь – тот удел, что можешь ты не принимать,
пока не сдашься смерти.
И потому смотри, не видя, слушай, но не слышь,
дыши, но с выдохом не задавай вопросов.
Невероятное как раз с тобою и произойдет –
конечно, по случайности по чистой.
Реальность – то, что оглушит тебя абсурдом,
И если не уверен ты, что спишь,
ты в самом сердце сновиденья,
И если не вскричал ты: “Здесь ошибка!” –
ты сам ошибку эту допустил.





* * *


На лице моем проступают черты
дедов и прадедов, вплоть до Адама.
Если с временем ты на “ты”,
обоймет оно до макушки до самой,

и утонешь в нем, словно шмель в молоке,
оглашая воздух жужжаньем тесным.
Старость – это когда идешь налегке
в точку, что притворилась местом.





* * *


О себе ли пишется, о себе ли
или о возрасте нашей боли?
Время движется еле-еле,
мы – за ним следом, перепахивая поле.

И цепляемся за чужие корни,
вырываем сорную зелень,
чем-то наспех себя кормим,
находим себя в чужом деле.

А затем колосятся злаки,
ветер поет нашу песню,
хоть на земле и не читаются знаки
того, что мы жили. Может быть, даже весело.




© Анатолий Кудрявицкий, 1998

Хостинг от uCoz